Воскресенье, 26 января, 2025

Коновязь отца

Проза

Дмитрий Наумов

 

Рассказы

Коновязь отца*

Вдовам войны

 

Моя матушка была среднего роста женщиной с широкими ясными глазами и вечно цветущей светлой улыбкой на круглых щеках. Она успела родить нас с братом Мэхэсом до того, как отец ушел на войну. Говорят, он пропал без вести.

Под старость мать рассказывала: “Я была уверена, что он жив. Всегда его ждала. Он бы обязательно вернулся даже с одной конечностью. Никого на свете он так не превозносил, никого так не любил, как меня. Бедняжка, наверняка его так тяжело ранило, что он не помнит ни прошлого, ни настоящего, вот и не может вернуться, – эта мысль крепко засела в моей голове. Слышала от людей, что есть такие дома, где присматривают за теми несчастными, которые на войне память от ранений потеряли. Мечтала накопить денег и объехать те места, чтобы найти моего родимого. В райвоенкомате работала моя родственница, попросила  ту девушку написать в несколько мест. Отовсюду был ответ один: “Разыскиваемый вами… не значится”. Только с одного места написали: “В нашем доме есть трое, кто не помнит, откуда он”.

С тех пор у меня было одно желание: доехать до того места, найти и привезти родимого друга и разделить с ним его боль, облегчить его муки. Но для этого нужно было накопить денег. А мне, простой доярке, кроме своей работы, негде было их заработать. Сильно я печалилась. Надо было и вас воспитать, вырастить. Когда ты училась в третьем классе, весной, в конце марта, судили за растрату жену Чомойора, продавщицу Нату. Описали у нее все имущество, саму на три года в тюрьму посадили. Молодую, чернобокую с белым хребтом нетель отдали в колхоз. Видно, были какие-то счеты…

Нетель я назвала Чомойоровной. Скоро она отелилась, родила хорошенькую телочку. По всему было видно, что будет славной коровой, удойной. Рожки торчат прямые, сложена прекрасно, молочко жирное, сама несется над землей – ничто ей не преграда. Не корова – чистый ангел! Стала я рассчитывать, что пойдут у меня высокие надои, будут хорошие показатели – начислят мне много трудодней, стану знатной дояркой. И все эти мои надежды были связаны с Чомойоровной. Хорошо присматривала и за ней, и за телятами, лелеяла их. Но все же третий отел я упустила, родила она прямо в поле.

Несколько дней искал их наш пастух, Артамыан. Так и не смог найти, это удалось его помощнику Никите, сыну Даайыс. Но Чомойоровна его чуть не забодала насмерть, не подпуская к теленку. Сказал мне тогда Артамыан, что “еле парня спас, чуть не убила его”, а я мимо ушей пропустила. Но заметила, что в глазах ее какой-то хищный огонь появился, да и сама она словно одичала. Рожденный  в тот год бычок пал от поноса. Шкурку его я повесила у яслей, где привязывала свою корову. И пока она шкурку не лизнет, не давала доиться. А Никиту она стала преследовать, бедная, наверное думала, что это он виноват в смерти ее сыночка.

Однажды, когда заводили коров во двор, я услышала испуганные детские крики  и  повернулась в ту сторону. Чомойоровна гналась за Никитой. Я заорала и бросилась к мальчику. Догнали его мы с коровой одновременно. Толкнув ребенка на землю, навалилась на него, прикрывая собой. Кричала изо всех сил, но корова не переставала накидываться, чтобы поддеть рогами парня подо мной. Прибежали люди, еле отогнали. Но, голубушка моя, так меня ни разу и не задела. И своего злодея-детоубийцу, горемыку Никиту, тоже, хотя у него был лишь один заслон – мое платье. С тех пор она прослыла лютой, бодливой коровой, которая за детьми гоняется.

Через несколько дней я так же укрыла под собой Даайысову дочку Маппыс, за которой корова гналась только из-за того, что она вышла во двор в камзоле брата Никиты, чтобы помочь матери загнать коров. Будто обезумевшую корову, которая опять, выставив рога, бросалась на прижатую подо мной к земле девочку, еле смог отогнать Артамыан. И в тот раз, голубушка моя, меня ни разу не задела. На летней ферме случился большой переполох. Приняли все меры, чтобы осадить бодливую корову. Отпилили рога. Бригадир Иван Саввич даже постучал по ним. Собрали коллектив фермы. На собрании бригадир внес предложение забить корову. А я просила за нее: она моя лучшая корова, и самая удойная, и приплод у нее хороший, она станет родоначальницей лучшего скота в нашем колхозе, чтобы не забивали ее, и плакала, плакала… Бедная Даайыс тоже прослезилась, пожалела меня, промолвила: “Не убивайте…”

Все согласились. Я попросила пастуха Артамыана, чтобы он, только пригнав её во двор, сразу загонял в сарай. Голубчик, он всегда выполнял мою просьбу. Заводил ее летом в сарай, зимой в коровник и там привязывал. Добрый был человек. Хорошая корова – дар природы, кровь её не должна теряться. Лучшее всегда порождает лучшее. Мои труды, мои заботы не прошли даром. От Чомойоровны, от ее дочек пошла моя слава лучшей доярки. Жила в чести и почёте. И все эти годы я копила деньги, чтобы поехать на юга искать моего Маппыя. Ждала, когда дети вырастут. Думала, они найдут своего отца. Я твердо была уверена в том, что он жив. Но с некоторых пор, всего несколько лет как, появились мысли, что его уже нет. Сколько ему, видно, пришлось горевать, тосковать, мучиться, пока он покинул этот солнечный мир. Он точно жил. С этой верой вот и я состарилась,” – таков был рассказ моей бедной матушки.

Всегда были те, кто зарился на её красоту и добрый нрав. Говорят, несколько раз сватались. Никого к себе не подпустила. Очень добрый,  и лицом недурной, немногословный Артамыан, бедняжка, чтобы быть ближе к нашей матери, даже уволился с МТС и устроился на нашу ферму пастухом. Пробыл он там несколько лет, и зашел как-то вечером попрощаться. Молча посидел, вздохнул глубоко, поцеловал меня:

– Ну вот, Джебджей, я уезжаю в район к сестре, буду в своем МТС работать. Живите хорошо. Будет какая нужда, напиши. Приеду, помогу. Если только жив бедный Маппый, то, наверно, только твоим терпением, твоей любовью. Ну, прощай, – сказал он и тихо вышел.

Матушка молча заплакала. Я плакала тоже. Я очень хотела, чтобы он стал мне отцом. Артамыан умер пять лет назад, незадолго до того, как нас покинула моя мать, так и прожив всю жизнь бобылем. Когда я училась, все время деньги присылал. Старшему брату ружье подарил. И когда он умер, брат сам все, что требуется, исполнил, сам его земле предал. Мне казалось, что он был ближе всех к сердцу матери, но замуж за него она не пошла. Такова вот судьба человеческая.

Мать была лучшей дояркой колхоза, а затем и совхоза. Чистая, аккуратная, умела она трудиться, работа будто сама с радостью спорилась в ее руках. Коровы её всегда были удойней всех коров, телята всегда были упитанней всех телят. Как женщина одинокая, она и с хозяйством управлялась с умом, не хуже мужиков. С правой стороны усадьбы возвели большой, красивый дом. Когда сколотили забор, закончили все работы, она повела за собой на улицу дядю и брата и указала место, чтобы  там соорудили коновязь на три столба. Брат удивился было:

– Никто сейчас на лошадях не ездит, зачем городить бесполезное…

Но дядя не дал договорить:

– Отец твой всегда хотел здесь поставить коновязь, значит, сделаем, – сказал, как отрезал.

Та коновязь и сейчас стоит, с надеждой ожидая своего хозяина, хотя ни одного коня никогда к ней не привязывали. Стоит, как памятник вдовьей доле, пролитым слезам и верной любви моей матери…

 

Акым

 

Акым – ездовой конь знаменитого коневода Басылайкана. У него всегда аккуратно подстриженная грива, гладко расчесанный, словно коса у знатной женщины, густой и длинный хвост. Басылайкан то и дело с усердием подправляет гриву Акыма. С правой, подплеточной стороны, на уровне всегда упитанной холки, стрижет так, чтобы грива торчала. А с левого бока оставляет недлинные мягкие волосы. Хвост никогда не подрезает ровно. Сначала хорошенько расчешет, а потом с кончика вверх подстрижёт так, чтобы хвост был немного с острием. Ноги у Акыма, как их описывает велеречивый табунщик Куола, “прямые, словно городская модница в туфельках на каблучках стоит”. Копытца прозрачные, с еле заметными прожилками, холеные, словно ногти у той же модницы. “Только лаком что не покрыты”, – смеётся Куола.

Но вся красота Акыма – в его пегости. Сам он светло-саврасый. Но от спины по бокам и дальше к передним и задним ногам простирается, становясь похожим на чулки, белое пятно. Когда он, неторопливо подкидывая тщательно подстриженную чёлку, чуть загнув длинную шею с крепкой холкой, поглядывая широкими ясными глазами на пасущихся в поле лошадей, несется рядом легкой рысью, сверкая своими чулками – любо-дорого на него смотреть. У всегда опрятно одетого Басылайкана  длинное, дочерна загорелое добродушное лицо, но голос его такой глухой и тихий, что не каждый его услышит, поэтому Акым всегда держит уши востро и следит за каждым движением слегка натянутой узды. Акым – конь табунщика, его крылья, его крепкая опора, его преданный друг. Другой коневод, Опоня, который всегда седлает горячих, необъезженных коней, как-то пожаловался мне во время острига лошадей:

– Все лошади в аласе безошибочно узнают топот копыт Акыма и даже не пытаются убежать. А от меня убегают, только завидев. И Басылайкан ругается, что я до пота лошадей гоняю. Был бы у меня такой конь, как у него… И смотри, какой у старика острый нож, вот этих двух лошадей он подстриг, словно ножницами у него получилось, а вот наша поскакала – гребень за гребнем, как доска стиральная, – повиснув на изгороди, качает головой и показывает на лошадей, которые начали собираться в стадо.

– Что конь, что хозяин – не угнаться нам за ними, – заключает Опоня.

Акыма знает вся деревня, да что деревня, даже в центральной усадьбе все до единого знают.

Я впервые увидел его в тот год, когда меня направили сюда работать: он стоял под окном, привязанный перед конторой отделения. Я надел шапку, вышел к нему и стал ходить вокруг, разглядывая. Я его не очень-то и заинтересовал. Он только шевельнул пару раз ушами, мол, что за тип в треухе ходит кругами. По сравнению с нашими бедными клячами он выглядел как небесное создание. Хоть и был немного взмыленный, но в моих глазах это никак не умаляло его красоту.

– А что это ты, друг, уставился на моего коня?

Оглянувшись на голос, узнал старшего коневода, которого на днях видел на заседании месткома.

– Меня зовут Басылайкан. А ты, верно, наш новый зоотехник.

– Да, меня Митэрэй зовут. Добрый у тебя конь.

– Не жалуюсь. Стареет уже. Но и сейчас ни одной лошади не упустит. А ты, кажись, разбираешься в лошадях, глаз у тебя наметан.

– Ну, я же на коне вырос, как истинный сын якута. Красиво ты ему хвост обрезал. А вот у Басылая, Нюкулая ровно и коротко хвосты у коней подстрижены, некрасиво смотрится.

– У Басылая занятие – мастерить щетки для пола, там и использует, наверно, – засмеялся мой собеседник, показав ровные зубы.

Он отчитывался только перед нашим руководством. Долго и серьезно просматривали отчет. Управляющий все проверял, стуча костяшками счетов. Басылайкан был малограмотным. Поэтому управлял ручкой неуклюже, мозолистыми пальцами выводя большие цифры на листе отчета. Не дыша, наблюдал за тем, как начальник его проверял. Тихим голосом отвечал на вопросы. Когда заканчивали, с улыбкой расписывался размашистым почерком и отдавал бумаги мне – чтобы внести все в общий отчет отделения.

Как-то осенью шли мы с управляющим по улице, и он мне говорит:

– Смотри-ка, неужели в этом доме Басылайкан водку пьет, наверно, кобылиц пригнал, что-то рановато.

Я спросил:

– А как ты про это узнал? Из-за того, что там Акым стоит?

– Если Акым стоит, сомкнув все четыре ноги и весь вытянулся, словно вслушивается, значит, старик пьянствует. Вот сейчас он только выйдет, и они на одном дыхании пустятся домой, конь к этому готовится, – ответил мне управляющий.

Так это и забылось. Хотя про себя я удивился, промелькнула мысль: как это он на улице, привязанный к коновязи, узнаёт о том, что хозяин в доме пьянствует.

По весне шел я домой и увидел, как у дома начальника дремлет у коновязи Акым. Вспомнил я тогда осенний разговор и залетел в дом. Время обеденное, стол был накрыт. Басылайкан пьет горячий чай с молоком. Бабушка Ааныска, увидев меня, радостно воскликнула, принесла чашку из шкафа. Почаевничали за разговором о заботах трудовых. Краем глаза слежу через правое окошко за привязанным прямо под ним Акымом. Конь не шевельнется, греется на ласковом весеннем солнышке, подрёмывает.

Прошла зима, закончились весенняя стрижка и подсчет лошадей. Хорошо провела зимовку коневодческая бригада, много жеребят приняли. Чтобы отметить сдачу отчета к двадцать четвертому мая, Басылайкан пошел к начальству, ведя Акыма под уздцы. Я собрал все документы и сдал в центральную контору совхоза. Выйдя на улицу, заметил вдалеке Акыма. Пригляделся: он весь вытянулся, ничего не осталось от того весеннего, сонного Акыма. Решив себя позабавить, пошел к дому управляющего. Уши у Акыма торчком и подрагивают, словно две готовые взлететь трясогузки. Все четыре копыта сведены вместе на засохшей глине, хвост чуть приподнят и немного закручен. Чтобы узнать, отчего у него такие перемены в повадках, я снова залетел в дом. Гляжу – а там стол ломится от яств, в бутылке донышко уже показалось. За отличную зимовку, за добрую весну подняли по рюмке. Басылайкан уже навеселе, радуется, улыбка с уст не сходит. Смотрю в окошко на Акыма. Стоит, замер на месте, только уши шевелятся. Басылайкан тоже на него оглянулся, улыбается:

– Это он меня ожидает. И-и, голубчик мой, ни разу не споткнется, не остановится, на четырех легких копытцах, еле касаясь земли, довезёт меня до дому. Мигом мы к старушке доедем. Это тебе не твой “Москвич”, который на каждом повороте застрянет. Добрый мой друг – мой пегий Акым.

Следующей весной Басылайкан внезапно заболел. Сначала немного жаловался, что где-то у него поднывает, а потом пришла весть, что старик совсем слёг. В город, в райцентр возили – по разным больницам. Ошарашило, опечалило нас известие о том, что болезнь стала неизлечимой, окончательной. Узнав о том, что больше не поднимется, старик попросил его выписать домой. Чтобы не показывать родным, как он стонет и мучается при приступах, повелел поставить во дворе палатку. На второй день попросил привести Акыма. Когда коня привели, вышел к нему с помощью близких, погладил его ноздри и гриву. Что-то прошептал уже мало разборчивым для слуха голосом. Конь стоял неподвижно, понурив голову. Басылайкан с болью простонал:

– О, оседлать бы голубчика моего и хоть один бы круг по аласу сделать, да чтоб грива твоя мое лицо обмахивала!..

Это были его последние слова. Завели его в палатку, он попытался еще что-то сказать, но язык уже заплетался, ничего было не разобрать. Утром, на рассвете, он покинул этот мир.

Все по Басылайкану скорбели, много народу на похороны пришло. Из редких тогда магнитофонов мы нашли один поисправней и включили похоронный марш. Когда шли к кладбищу посередине деревни, собралось еще больше людей и машин. Оседлали Акыма. Надели самую дорогую серебряную узду, с которой еще мать Басылайкана приехала невестой, и которую он надевал на Акыма только по самым торжественным случаям. Махалку-дэйбиир из хвоста белой лошади подвесили на луку седла. Я подумал, что Акым будет дичиться толпы. Всякого можно ожидать от резвого коня, которого давно, еще с зимы, не седлали. Поэтому попросил старого коневода Бётюра, чтобы он повел Акыма. Тот высказал свои опасения: непросто ему, наверное, будет управиться с конем среди такого многолюдья.

Вынесли покойника и положили в кузов машины. Жена и дети сели рядом с гробом. Бётюр с Акымом на поводе пошли за машиной. Бедный Акым, понурив голову, медленным шагом дошёл до кладбища. Неподвижно наблюдал, как хозяина опускают в могилу.

Коневоды посовещались и решили больше не седлать Акыма.

Когда я спросил заменившего Басылайкана старшего табунщика Куолу: “Куда вы Акыма подевали?”, он только молча взглянул на меня.

Осенью, в ноябрьском отчете на двадцать четвертое число, в графе “Кони под седлом”, я заметил запись: “…один конь забит, возраст 18 лет”. И обо всём догадался.

– Перед тем, как всё сделать, завязали ему глаза. Никто ничего не говорил, все молча его разделывали. Я тайком смахивал слёзы, когда мы снимали с него шкуру, – сказал мне табунщик Опоня.

Если и вправду есть тот свет, то, наверное, скачет там Акым, развевая гриву и хвост, под незакатным солнцем сверкая чулками над четырьмя легкими копытами, и показывает своему Басылайкану все красоты того мира.

Добрый, неземной был конь… Голубчик Акым – резвый друг коневода.

 

Весенним утром

 

Летом, ближе к осени, наш друг Басылай пригласил в летнюю усадьбу на свой День рождения. Должны прийти все друзья детства. И мы с женой с радостью поехали на ежегодную встречу. Чем старше возраст, тем дороже эти встречи. Все обычно оставались ночевать, а на следующий день расходились с чувством такой легкости в душе, будто снимали с плеч какой-то груз, но всегда с оттенком легкой грусти, уже начиная скучать друг по другу и ожидая следующей встречи. К вечеру, когда начало темнеть, наши женушки выгнали нас в балаган. Когда они только начинали входить во вкус своих продолжительных, не всегда понятных нам разговоров, мы то и дело получали свои втыки: кто за нечаянный клёв носом, кто за неуместный вопрос. Когда были помоложе, оказывались не к месту за юношеский задор, а сейчас – за старческую сонную леность. Ну кому понравится, когда при радостной, оживленно-волнительной беседе кто-то рядом будет засыпать.

Хозяин жарко растопил камелёк, это напомнило нам волшебные годы детства, будто проплывающие сквозь светлый туман. Как люди степенные, расселись по мягким креслам и завели неторопливый разговор.Что-то о недавних газетных статьях, свежих новостях с Интернета, даже начали было уставать, но тут вскочил с места наш Уйбаан:

– Парни, а я ведь этой весной увидел нечто удивительное.

Все оживились. Он поворошил огонь в камельке, подложил ещё три полена. Пламя с треском разгорелось вновь. Уйбаан, греясь, постоял с минуту перед очагом, заложив руки за спину.

– Чудеса, да и только. В жизни бы не подумал, что такое может быть. До сих пор в удивлении. Весной охотился на уток в своем Кулусуннахе. В этом году на озере закраины рано подтаяли, так что утки садились неплохо. В пятницу вечером приехали гости, два молодых моих друга-сослуживца. До темноты добыли с десяток уток, и от этого радостные, возбужденные охотой, поднялись наверх пить чай. Посидели у костра, поговорили о том о сём. Парни мои люди современные: у них одежда, снаряжение, оружие – все по высшему разряду. Ещё о разных новинках, про которые знали, рассказали. А мне показалось, что новое поколение ни в чём не видит препятствий в своих желаниях. Как и все мужчины, завели разговор о женщинах. И здесь у моих друзей совершенно иные взгляды оказались.

Если у нас и были те редкие моменты, в которых мы по оплошности судьбы могли себя почувствовать хоть сколько-то “ходоками”, то у молодежи все оказалось совсем по-другому. То ли женские прелести настолько подешевели, то ли мужчины стали намного настойчивей, я с их рассказов так и не понял. Одним словом, другие люди, другая жизнь, и я, иногда смущаясь, иногда восхищаясь, все-таки с живым интересом слушал россказни людей, воспитанных той жизнью.

Когда небо начало светлеть, пошли к нашему скрадку. Лёт уток начался. Пару раз очень красиво подлетели шилохвостки, и мои парни ловко их подстрелили. Я успел только раз и выстрелить. Вот она, старость, нерасторопным в движениях становлюсь. Ведь вижу всё: “О, утки летят!” Но выстрелить – не успеваю. А в это время ружья у парней так и трещат. Сели, дерясь между собой, несколько свиязей, ни одну мы не упустили.

Сами знаете, как прекрасен миг восхода весеннего солнца, когда оно, огромное, красное, выглядывает из-за горизонта. На восточной стороне моего родного Кулусуннаха оно как бы замирает на несколько секунд над островком леса, опираясь на остроконечные верхушки елей. Затем, постепенно светлея, уменьшаясь в размерах, усиливая свой жар, начинает взлетать вверх. И тогда воочию воссоздаешь в мыслях запев олонхо, сложенный нашими предками: “с возносящимся солнцем, возрожденная и обставленная мать-земля”.

Лёт поредел. Мы наблюдали, как зацветает красками под светлеющим небом наш алас. На противоположном берегу, на полянах с двух сторон лесного мыса, пасутся два табуна лошадей с вожаками. По правую сторону от нашего скрадка, у лесного островка на востоке, стоит старый гнедой вожак со своим большим косяком. Он уже здесь был, когда я сюда приехал. С крепкими ногами, с черной, густой и длинной гривой, временами вскидывая вверх заросшую челку, он оглядывает стоящее чуть поодаль стадо. Весьма грозный товарищ. В его стабуне много старых кобыл его возраста, они с уважением поглядывают на своего господина, но иногда и с некоторым безразличием. Всё как во вместе постаревшей семье. Но есть там и молодая светло-саврасая кобылица. Она еще не жеребилась. Кажется, её недавно пригнали к табуну, всегда держится чуть в сторонке от стада. Молодостью, статью она совершенно отличается от старых, пузатых, много рожавших кобыл, прекрасна, как юная девица.

Со вчерашнего дня в аласе появился и табун Молодого вожака. Резвый молодец, он сразу решил помериться силами и поскакал навстречу гнедому, по-разному изгибая шею. Старый боец набрался неистовства, распустил гриву с челкой и, закручивая свой лодочкой хвост, с гулким топотом по недавно оттаявшей земле тоже побежал навстречу, дико захрапел так, что задрожал замерший в тишине воздух аласа, встал на дыбы и, резко развернушись, пнул тяжелыми задними копытами под шею подбежавшего Молодого. Тот вроде как даже простонал, чуть подсев на задние ноги и, всхрапывая от досады, убежал в сторону своего табуна.

Старый, как победитель, широко ступая, гордой рысью пошёл к своим. Завился вихрем возле светлой кобылы. Та, кажется, не особо выразила радость, только небрежно махнула хвостом. Молодой, прижимая уши, отогнал свой табун в глубь лесного мыса. На том и закончились соседские разборки. Меня даже вдохновила победа старого вожака. По-родственному. Есть еще, подумалось, у нас, стариков, порох в пороховницах.

Когда рассказывал друзьям про это, молодая кобылица из табуна Старого, пощипывая траву, начала продвигаться к лесному мысу. Я краем глаза слежу за ней. Старый пасется где-то в глубине с основным стадом. Кобыла медленно приближалась. Ни разу не подняла голову с земли. Возле ветвистого дерева на самом краю леса, также не поднимая головы, посмотрела на свое стадо и, не переставая щипать траву, обогнула дерево. Парни мои тоже молча наблюдают.

Только скрывшись за мысом, наша кобылица, прихорашиваясь, понеслась рысью к Молодому, тот тоже прибежал ей навстречу. Закружились вихрем друг вокруг друга, и начались у них страстные любовные игры. Закончив свои дела, огляделись вокруг. Молодой побежал к своему косяку, а кобыла подошла к краю мыса и, словно чистый ангел, с тем же покорным видом пощипывая травку, вышла из-за ветвистого дерева, приближаясь к своим. А что Старый? Пасется себе на только начинающей издавать свежий дух зелени поляне, поглядывая на весело резвящихся по пригорку на весеннем солнце жеребят, да на своих коренастых старых кобыл, которых ничем уже не удивить.

Мы долго сидели молча, огорошенные увиденным. Иван Семенович только промолвил:

– Ну и дела, даже эта кобыла, а что говорить о…

Молча пошли к привалу, разогрели чай, выпили. Разговор не клеился. Днём молодёжь, выискивая разные причины, засобиралась домой. Видно, много чего было им опасаться.

А я остался на своем аласе.

Все мы молча смотрели на огонь в камельке.

“У каждого человека свой день, у каждой рыбы свой нерест”, – говорят якуты. У кого-то солнце восходит, у кого-то к закату клонится, а кто-то следит за этим: кого-то отвергает, кому-то отдает предпочтения. О, жизнь, как ты прекрасна, но на столько же и сложна.

 

Жеребёнок

 

Морозное утро ранней весны. Милое солнышко по весне кажется ближе к земле, теплее его лучи. По всему видно, будет ясный, хороший день. Поодаль синеют горы. Их зимний суровый вид смягчился, готовясь к прекрасной поре, они тихой вереницей обступают речную долину.

На северной, подсолнечной стороне долины, у зарослей кустарника стоит табун лошадей. Все собрались в одном месте. Мне показалось, что они сгрудились, чего-то ожидая. В глубине стада, на краю кустарника, где слой снега потоньше, ожеребилась кобыла. Вот оно что, потому-то они и не расходятся. По зимней сеновозной колее я приблизился к ним и сел на снежный сугроб на обочине. Бедная кобыла утомилась, грива с челкой растрепались, но, освободившись от бремени, она сменила родовые муки на любовь к только что подаренной ею жизни и, с влитыми той же любовью силами, окунулась в новые заботы об увидевшем солнечный мир детеныше.

Она мягкими губами прочищает ушки еще мокрого жеребеночка, который только что выпал из теплой утробы матери на этот сверкающий на ярком весеннем солнце снег, в то же время она часто оглядывается вокруг, чтобы предупредить малейшую, грозящую ему, опасность. Жеребенок мотает головкой, принимая первые материнские ласки, впервые чувствуя её теплое дыхание, когда она нежными движениями губ отчищает его ноздри от мешающей ему дышать слизи.

Но вот маленький жеребенок зашевелился, его дрожащее на морозе тело оживает от бодрящих  действий матери. Кобыла поглаживает его языком, расчесывая кудрявую гриву. То и дело крутится на месте, грозным взором отпугивая все в мире угрозы для этой маленькой души. Жеребенок уже пытается встать, от этого радостные движения у матери становятся ещё бодрее. Сначала жеребенок оперся на передние ноги, потом зашевелились задние. Он все время мотает головой, она кажется ему слишком тяжелой, но постепенно набирается сил, движения становятся все увереннее, и вот уже голова на шее держится выше и крепче.

Мне стало жаль жеребенка, который родился в это морозное утро весеннего дня, и даже начал бояться, что он не сможет встать. Зашептал про себя, призывая его: “Ну, дружок, давай вставай! Чтобы тебе вырасти, чтобы вольно резвиться на снежном просторе под этим ярким солнцем, чтобы узнать буйство летнего изобилия, ты, потомок Джесегея (Джесегей – божество, покровитель лошадей. – С.Ф.), должен скорее подняться на свои тонкие ножки! Другого пути нет. Кто тебя поднимет, кто понесёт? Поднимись, дружок, вставай, смелее! Если не встанешь, этот снег под тобой превратится в лед, и ты намертво примерзнешь к нему, и это будет твой конец, а на спасение природа дала тебе всего с десяток минут. Не всякому дается это счастье – встать на ноги прямо с рождения. Это удел многих – когда не держат ножки и нет силёнок ходить самому”.

Первые потуги жеребенка не удались, он упал мордой вниз и, то ли стряхивая снег, то ли с досады от неудачной попытки, потряс головой. Собираясь с силами, полежал неподвижно. Думая, что он замерзнет и не сможет встать, я от страха за него захотел воскликнуть: “Вставай! Смелей, дружок, ответь достойно на первый суровый вызов этого мира! Встань, ты сын Якутской земли, ты должен встать! У этого солнечного мира вызов единственный и жестокий! О, милый сын Джесегея! Поднимись, дружок!” Вторая попытка удалась. Тонкие ножки, хоть и задрожали, но выдержали, выпрямились. Счастливая мать подошла к детенышу и мордой подтолкнула его, трясущегося в непонимании, что ему дальше делать, вперед.

О, есть первый шаг, закоченелое до дрожи тело почувствовало тепло от первого движения. Между призывно расставленными ногами матери показались черные соски вымени. Жеребенок шатнулся вперед-назад и, следуя теплому дыханию матери, пошел носом искать вымя, пару раз ткнулся мимо и, наконец, нашел сосок, готовый брызнуть молоком от легкого прикосновения. Кобыла от новой радости прикоснулась к кудрявому хвостику детёныша. Тот, впитывая теплый дар матери, чувствуя его горячую силу, подал первый знак радости от познания земного счастья – приподнял хвостик, потом начал шевелить им всё умильнее. Кобыла расслабилась, порожденная ею душа нашла живительный источник силы. Боль, муки, страх – все будто куда-то ушло.

Солнце сияет, поддаёт тепла. Оно тоже радо, что в этой снежно-ледяной стране, которую приходится так долго греть, чтобы ожила её природа, родилась еще одна живая душа, которая вберёт в себя его силу, попользуется его изобилием. Вот он – встал на ноги, сосет молоко матери, от радости шевелит хвостиком.

Табун стоит неподвижно, следя за движениями жеребенка; только тогда, когда их новый родственник последует за матерью, лошади сдвинутся с места в сторону долины и начнут тихо копытить снег, продолжая свой нескончаемый труд.

И я сидел, не двигаясь, до волнения восхищенный силой природы. Вот он – присосался к вымени, маленький потомок Джесегея, внял могучему зову природы, принял её вызов, и как это прекрасно! Если бы он не встал, то я ничем не смог бы ему помочь – от этой мысли холодок пробежал по спине.

Долго я еще сидел, созерцая красоты родной земли, убаюканный слышимой только сердцу звонкой мелодией пробуждающейся природы.

 

Поросёнок

 

Холорукова дочь бабушка Маайа была многословной, со складной, как у запевалы осуохая, речью, необычайно бойкой для своего возраста старушкой. В молодости она была высокого роста стройной девушкой, заметной в своем наслеге, не обделенной людским вниманием: “Это та самая, дочь Холорука?” Для того времени получила неплохое образование, после семи классов окончила курсы счетоводов и осталась работать в колхозе. И прекрасная пора юности не прошла мимо девушки. У многих парней загорались огни в глазах при виде Маайи. Появились и послы с записками. “Говорят, к ней Ылджа-парнишка клинья подбивает, да и девушка, кажется, не против”, – судачили люди.

Старик Холорук, который сторожил склад зерна на поле, поселил на время у себя зерноуборочную бригаду, в которой работала дочь. Она была у него единственной, жена умерла, когда девочка была ещё маленькая, поэтому они всегда были вместе. И готовка, и хозяйство – все было на ней. Трудности для Ылджи в том и были, что старик ни на шаг не отходил от дочери. Вечером, когда в деревне собиралась молодежь, он отвозил и привозил её на пегом коне, мол, “ребенку будет страшно”. Пока старик был жив, он дочку от себя не отпускал, вот и на всю жизнь её прозвали Холоруковой дочерью Маайей.

Осенью, когда заканчивалась уборочная страда, парни посоветовали Ылдже спуститься через окно прямо в постель к Маайе. В плену любовной страсти простодушный бедняга согласился.

В темную безлунную ночь, высчитав время, когда в доме погасят огни и старик уснёт, парни засунули Ылджу в окно. Несмотря на все расчёты, незадачливый любовник упал прямо на Холорука. Бедный Ылджа еле сумел найти дверь и убежать от орущего благим матом старика, искавшего ружьё. Люди догадывались, что Ылджу ко всему надоумил озорник Ыгнат. Он сам, говорили, на Маайу глаз положил, вот нарочно все и подстроил, чтобы Ылджа упал прямо в объятья Холорука. Летом началась война. Оба горемыки ушли на фронт и не вернулись…

Маайа вышла замуж. Родив сына, тут же стала вдовой…

До пенсии она работала то счетоводом, то продавщицей, одна вырастила сына. Избалованный ею сын так и не женился, жил, по её словам, “на многие годы накопленное стерегущим, откормленным мальчиком-монахом”.

Выйдя на пенсию, Холорукова дочь бабушка Маайа стала разводить свиней. Занятие это у неё удалось, у свиней пошел хороший приплод. Деревенские стали заранее поросят заказывать. Свиньи на продажу у неё славились жирностью. В те годы, когда была развита заготовка (обмен продуктов личного хозяйства или сбора дикорастущих на дефицитные товары. – С.Ф.), народ в сельпо толкался в очереди за свининой от Холоруковой дочери.

Когда бабушка уже довольно-таки состарилась, свиноматка родила девять поросят. Один поросенок-самец почему-то ей приглянулся, и она оставила его себе. С завитым хвостиком, очень бойкий, со смышлёными глазами чертёнок как будто даже понимал, когда с ним разговаривали. Мать его, немного откормив, Маайа сдала в заготовку. Поросенка назвала Сашкой.

Когда забивали мать, Сашку завели в дом. Он умными глазами оглядел убранство дома, нашел себе теплое место у печки и устроился там. Когда они оставались вдвоем, она щедро его потчевала разными новостями, а поросенок внимательно слушал и будто поддакивал ей своим “хрюком”, причём всегда в самых нужных местах. Это её сначала только удивляло и забавляло, разговаривала с ним как бы понарошку. Но потом они совсем сроднились, и она стала уже по-настоящему с ним делиться вестями. Когда она рассказывала о Даарыйе, с которой недавно рассорилась, поросенок поддакивал совсем по-другому и даже иногда с негодованием вскакивал с места.

Она научила его ходить в горшок. И ни разу он не ошибся “адресом”. “Разве что крышкой не может закрыть”, – смеялась Маайа. Днем ходили в магазин. В продуктовый Сашка мчался напрямик, был там у него свой интерес – угощался конфетами. А в хозяйственный, куда Маайа заходила к подруге Ааныс и надолго там застревала за разговорами, Сашка шел нехотя, только в порядке поддержки компании еле плелся за ней. Скандалистку Даарыйу узнавал безошибочно, проходя мимо её дома, убегал подальше и семенил впереди хозяйки, то и дело оглядываясь на неё.

Сын Маайи невзлюбил поросенка, ругал его все время. Особенно не нравилось ему то, что он на ночь залезал к бабушке под одеяло и дрых там без задних ног. Поэтому Сашка вечером дожидался перед печкой на своем лежаке, когда Бааска захрапит, и, как только храп начинался, тихо лез к Маайе в постель. Днем, когда он приходил испачканный после своих похождений, старушка купала поросенка, и тому это очень нравилось. Особенно нравилось ему, когда после купания обтирали полотенцем – разинув рот, хрюкал от удовольствия. Это удивляло даже Бааску:

– Ишь, какой умный, чертеныш! Смотри, какая хитрая мордочка, совсем как младенец заливается, – говаривал он.

При гостях лежал себе на месте, якобы не мешался, но поддакивал Маайиному разговору, по-своему подхрюкивая. Когда заходила хозяйская подруга Ааныс, радовался, угощался конфетами. А если ругали Даарыйу, то тут он поддакивал совсем уж по-человечески.

Но в последнее время Маайе начинало становиться как-то не по себе с ним, все время он с ней: шьет ли она сидит – он рядом ложится, песню ли под носом бубнит – он рядом дремлет. Слышала где-то старушка, что люди могут рождаться во второй раз, но в обличии зверья или скотинки, и закрались в её душу опасения, что это, может, кто-то из её знакомых ожил в таком виде.

Когда он подрос, поселила его в хлеву. И там он себя вел все так же по-разумному, даже посуду отдельную для туалета имел. Любил часто мыться и так же внимательно слушал, когда она изливала ему свою одинокую душу, иногда своим хрюканьем выражая удивление или восхищение. Маайа не отдала его на выхолост, и когда осенью порося все-таки забили, не притронулась к его мясу, скучала по нему, печалилась. И все время её мучила одна мысль: чья же душа вселилась в этого поросенка при втором пришествии в этот солнечный мир. Иногда думала, что это душа одного из тех двух бедняг, что полегли на далёких русских полях. Вспоминала Ылджу с Ыгнатом. Иногда мужа Сэмэна, но сразу это отвергала – тот не мог быть с такой искренней душой, грубоват он был нравом. Она так и не смогла за те несколько лет совместной жизни понять, зачем он к ней тогда сосватался и женился. Кто же, кто…

С тех пор перестала Холорукова дочь Маайа разводить свиней. Держала кур, на заготовку сдавала яйца.  Деревенские бабы в тот же день всё скупали и сдавали обратно, приобретая дефицит.

Среди своих с жадными глазами кур Маайа осторожно высматривала хоть одну с умным взглядом. Но среди жёнушек всегда ненасытного, но ведущего себя, словно он ни к чему не причастен, крикливого Петуха не нашлось ни одной души, которая могла бы прислушаться к её разговорам, взглянуть с пренебрежением при упоминании о Даарыйе, восхищаться и удивляться её новостям.

О, кому ведомы пути-дороги всех душ, чистых или грешных, что родились и умерли под этим солнцем?! Разве только Господу Богу. Но зачем Ему все нам рассказывать, чтобы еще больше нас мучить.

Холорукова дочь Маайа каждый вечер засыпала с мечтой о том, чтобы, если умереть, то умереть окончательно, и не хотела возвращаться в этот мир ни свиньей, ни собакой. И в одно утро она не проснулась… Сейчас уже нет заготовки и нет дефицита ни в чем, люди почти не держат свиней. А если это… А может быть… Ну, всё, хватит гадать!..

 

Дохсун

 

Дохсун был державным царем всех собак одной из округ нашего дачного поселка. Важничал, заставляя ждать всю свиту, еле сдвигая с места свое жирное тело, когда стая куда-то собиралась. По дороге на работу и обратно я всегда замечал этого стареющего черно-пегого пса – никто не двигался без его разрешения, ничто не ускользало от его взора, всем своим видом он показывал, что все дела в округе должны решаться в его присутствии.

Щенок по прозванию Муха, который всюду нас сопровождал и за это получал обильное угощение от нашей Госпожи, до смерти боялся заходить во владения Дохсуна. Не показывая нам этого, кое-где приостанавливался по своим маленьким собачьим делам и быстренько прошмыгивал в щель на месте стыка нового и старого заборов. “Муха пошел домой”, – получал он долю умильной благодарности от своей Госпожи за то, что до этого места ограждал-таки её от тявканья соседских комнатных собачек.

А я мечтал о том времени, когда наш щенок возмужает и сможет дать отпор этому спесивому Дохсуну. Но, казалось, что этот день придет не скоро, слишком Муха был юн. А давно возмужавший Дохсун, который много раз познал ярость битвы и вытерпел немало боли от укусов разных острых клыков, как ни в чем не бывало пробегал мимо в сопровождении своей своры. Он был на самом пике своей славы и могущества. В его команде были пронырливый черный кобель, который раньше всех обо всем узнавал и до всего первый добирался, два прошлогодних щенка желтовато-серого окраса и их мать, а также всегда и всем недовольная рыжая сука с короткими ногами.

К ним всегда присоединялся, выходя из-за высокого гладкого забора, рыжеватый пёс с большими вислыми ушами и длинными волосами на брюхе. Ленивый и безразличный ко всему, он бежал лишь потому, что все бежали, и сразу же ложился, когда все останавливались. Все они были смешанных кровей, в каждом мелькали признаки той или иной породы, но и речи быть не могло о наличии каких-нибудь следов хорошей родословной. Суки время от времени ощенялись. Но удивительно было то, что среди щенков не бывало ни одного пегого, или, может быть, их сразу забирали. Чаще всего рождались черные или желтовато-серые щенята.

Какова бы ни была правда жизни, но Дохсун как был вожаком в своей округе, так им и оставался. Всем и вся распоряжался, ничего не упустит, всё обежит, осмотрит и, когда надо, и грозный нрав свой со страшным оскалом покажет.

Как-то раз весной я издалека заметил лежащего Дохсуна. Но почему-то он не встал, а мой Муха совершенно без опаски забежал на его территорию и посеменил по дороге, даже отметился у сосны на повороте. Эту его безрассудную храбрость никто не заметил, никто, как бывало раньше, не накинулся сворой на нарушителя правил, привлекая к скорому ответу. Я был поражен, а Муха, как ни в чем не бывало, проводил меня до нужного двора и спокойно вернулся восвояси.

Возвращаясь днем, захотел узнать, почему Дохсун позволяет безнаказанно шляться по его владениям подобным моему Мухе шалопаям и пошел не напрямик, а по улице. Под соснами увидел, что Дохсун лежит, прячась за только начинающими зеленеть кустами. Подойдя ближе, я оторопел. Левое ухо Дохсуна оторвано на корню, между пятнами засохшей крови белеет его череп. Сам он сверкнул такими жалостными, полными муки от боли и обиды глазами, что невозможно было вытерпеть его взгляд. Я постоял немного и вздрогнул от осознания той глубины страдания, горя и падения, которая выразилась в этом взгляде. Поодаль бегал Черный Кобель со стайкой щенков за собой. Но он даже не подошёл к тому месту, где лежал Дохсун.

К осени рана Дохсуна полностью затянулась, но было видно, что за лето, которое он проболел, его власть заметно ослабла. Команда, как прежде, уже льстиво не поджидала его, делая стремительные рывки по своим собачьим делам. Глуповато зыркая, Черный Кобель всегда бежит впереди, остальные с бестолковым тявканьем следуют за ним. Дохсун держится неуверенно. По всему видно, что это побитый, одноухий старый пес, и весь его позор отражается в его грустных, злобно глядящих по сторонам, глазах. Но до сих пор он лежит на возвышении, чтобы было видно дальше, и сторожит полным  искорок досады взором свои бывшие владения, пряча между лап одноухую голову.

 

Кот Джегор

(Сказка старика – новоиспеченного горожанина)

 

Мы сроду не держали кошек. Только в этом году, решив перезимовать в городе, проживаем в квартире с этим зверем. Он – полосатый кот полутора лет. Повадки у него от древних предков – тигров или львов – всегда ходит крадучись. До всего бесшумно допрыгнет. За весь день никакой от него пользы, городской кот. Жилец каменного дома. Спесивый, себялюбивый, никого не боится, никого не слушается – избалованный зверь. Захочет – поест, захочет – морду отвернёт. Если собачка рада каждому кусочку, то он держится как царь: неужто посмеют его не накормить? Вот такая у него вольготная жизнь – у пестрого кота. Никакого от него проку, ещё мяукнет внезапно и не к месту.

Раньше он лежал целый день на просторном диване. С этого года всё время сидит на подоконнике, словно хочет выйти на улицу или куда-то уехать. С высокого этажа безразлично оглядывает облицованные камнем дома или редко заезжающие во двор машины. Чаще всего печально уставится в одну точку. Иногда начнет глухо мурлыкать, заведя своё олонхо с однообразным мотивом. В этом бесконечном олонхо он рассказывает о своей жизни, вспоминает о Чараннаахе, где он нынче летовал. Послушаем и мы этот неторопливый и певучий, понятный только мне рассказ полосатого кота о прошлом лете.

“Меня зовут Георгий. Но здешний старик обзывает Джегором. Это обидно и мне, и моей хозяйке. Я кот его дочери. Дед с бабкой зимуют у нас. Они как приехали к нам – бабка занесла в квартиру аквариум с единственной золотой рыбкой, а старик, шаркая своими кривыми ногами, грозно осмотрел квартиру, – сразу стали вести себя как хозяева в доме. “Почему этот кот здесь лежит? Разве у него нет своего места? Как зовут? Георгий? Значит, будет Джегором!” “Как это неинтеллигентно, по-деревенски звучит”, – попыталась заступиться за меня хозяйка, но он сделал вид, что не расслышал. Глуховат, что ли? Все время я у него: Джегор да Джегор.

Но хозяйка напрасно так отзывается о деревне, вот там-то как раз хорошие места. Этим летом хозяйка задумала провести в квартире ремонт, и я всё лето провёл у сватов в Чараннаахе. Вот где не жизнь, а лафа-а! Из города хозяйка отправила меня в пышно разукрашенной корзине с бантиком. “Он же городской кот, и должен выглядеть подобающе”, – рассудила она. Доехали. Тамошние старик со старушкой с охами да вздохами встретили меня:

– А чем же нам кормить городского кота?

Прочитав записку хозяйки, они чуть не грохнулись на землю:

– Ой, а где нам искать этот “Вискас”? Ух ты, еще колбасы ему мелко нарезанной! Где мы в деревне всё это возьмём? В городе заказывать? Ох, а тут написано, что он только свежее ест. Мы этот “Вискас” только по телевизору в рекламе и видим. Ой, помрёт он у нас с голоду, – запричитала старушка.

– Вроде кот как кот. Молочка там ему дадим. Закроем в гараже, мышей половит. Не горюй, твари они живучие, лучше пойду, верши поставлю, кошки рыбку любят, – успокоил её старик.

Я от страха полдня на улицу не выходил. Но тут меня поймал маленький мальчик, крепко схватил, выволок во двор и бросил там. Ой, я чуть тогда не умер от неожиданности. Я оказался на чём-то неровном и колючем – ничего похожего на наш ковролин, – потом узнал, что это трава. О-о, сколько запахов разных, какая ширь, какой простор! Мне, ни разу не покидавшему наши две комнаты, всё было удивительно. В первый день от всего шарахался, далеко не отходил. А пото-ом-то начала-ась не жизнь, а лафа-а! Старик со старушкой прямо-таки закармливали меня, боялись, что “благородный городской кот исхудает”. Всё све-е-жее.

Ну, конечно, я день-два поворотил морду, а потом свыкся. “Марку там хоть немного подержи”, – учила перед отправкой хозяйка. Что за прелесть это молоко! Утром с первой дойки наливают, теплое, свежее. Потом, вечером, уже прохладное. Старик ловит рыбу, благо, живём над озером. Свежих мундушек (мелкая озёрная рыба, гольян. – С.Ф.) – завали-и-сь! Я люблю есть рыбу с головы, какая это вкуснятина! – вам никогда не понять. Как мне сейчас этого не хватает. Здешняя старуха за сердце хватается, когда я сижу возле её аквариума. Кричит:

– Гоша-а, отойди, не трогай мою рыбку. Этот старик хоть бы рыбы принёс, а то он скоро мою поймает.

– Сват его к мундушке приучил, хочет он свежей рыбки, верно. Надо добыть ему карасей, а то он, точно, твою золотую слопает, – басом прогудел старик.

Молодцом оказался, притащил мешок карасей, на всю зиму мне хватило, лопал себе их. Но вкусная, наверно, головка у золотой рыбки – вот какой у неё лобик большой, хе-хе.

О, а то лето! Лето в Чараннаахе-е! В середине лета сваты в большой спешке что-то построили. Потом с города привезли кур – рыжих, с вечно голодными глазами товарищей. Сказали, будут нести яйца. Я любил к ним подкрадываться и пугать до полусмерти, прыгая и зацепляясь когтями за клетку. Хе-хе. Как они с кудахтаньем метались по клетке. “Не пугай дам!” – говаривал дед. Дамы, хе-хе, с нежными сердечками!

А вот еще один товарищ, привязанный к длинной веревке, чтобы бегать по двору, – Аргыс. Вонючий пёс. Ну и скандальный же тип! Я подхожу к нему, но так, чтобы он не мог достать меня со своей привязи, и начинаю дразнить, показывая всякие фигуры. Он чуть не умирает от злости. Ну куда тебя отпустит железная цепь, злющий товарищ?! Кота хочешь поймать? А не тут-то тебе было! Не понимаю, зачем держать таких животных, видели бы вы, как он прыгает от радости, когда его кормят. Ну и страшилище! Как они только рождаются с такой лакейской душонкой? За это мы, кошки, их и ненавидим. А я целое лето его дразнил, отводя душу, когда был не в настроении или когда скучал по дому. А он вечно забывал, что на цепи, давился до хрипа, пытаясь меня достать. Дурак с хвостом-махалкой, пустая голова! Балбес!

Когда старик шёл проверять верши, я садился на заборе у берега. Какая вечером свежесть от озера, какие запахи-и! Вот идёт старик с уловом в ведре. Какой он добрый, стари-и-к! Всегда говорит: “как бы не было беды,  не отощал бы городской кот ”. Целый день что-то мастерит. Куда там до него нашему деду. Придёт с работы и лежит, телевизор смотрит. С ленцой, видимо, товарищ. Это его любимое словечко – “товарищ”. “Товарищ Джегор”, “Джегор мой товарищ” – всегда обращается с какой-то издёвкой, подковыркой! Когда же лето наступит, и я поеду в Чараннаах. Как говорит старуха, сидим в этой каменной тюрьме. Варим обеды, ужины, завтраки. Мне подают “Вискас”, никакого вкуса, из чего только его делают, молоко вот лакаю. Бабка говорит, что из порошка. Неужели в городе коровы не водятся? Даже по Аргысу скучаю. О, я бы его подразнил – до хрипоты, до сипоты бы довёл.

Сижу вот на подоконнике. Ничего в жизни не меняется. Разве только вот тот, на зелёной машине, каждый день стал приезжать. Любовница у него в двенадцатой квартире. Старушка так говорит. Что бы это значило? Тоскливая у нас жизнь, как долго день в безделье тянется. Вот поеду летом в Чараннаах, буду со сватом верши проверять, в гараже мышей ловить. Кур попугаю, этого дармоеда Аргыса подразню. Когда же будет это лето?! Чараннаах, милый Чараннаах!”

Послонявшись по квартире, до шума в ушах посмотрев телевизор, подхожу к окну и стою рядом с котом. Смотрю на город, вечереет. Время растапливать печь, а в этом городе ни один дымок не вьётся в небо. Зачем им печи топить, всё у них готовое. А сейчас над Чараннаахом, в застывшем воздухе, тихо рассеиваются множество дымков, словно это само небо на них опирается.

Кот Джегор сидит на подоконнике, горбит спинку, мурлычет про себя своё олонхо. Я смотрю на него. В его заунывном пении будто слышу свои мысли. Я тоже тоскую по родине, и поэтому только я понимаю скрытый смысл его олонхо.

Вот в этом-то мы с тобой единодушны, товарищ Джего-ор!

 

Кырса

 

Старый охотник старик Сахаар только через два дня поисков нашёл тело молодой суки Кырсы, принадлежавшей его сыну, Олегу Захаровичу. Бедная Кырса лежала в лесу за деревней, спрятавшись под поваленным деревом. За всю свою долгую жизнь старик еще не видел собаку с такой, как говорят в народе, “сломанной, отлетевшей от страха душой”. Разве плохо он за ней ухаживал? “Она ни разу на меня не взглянула, ни к кому, ни к людям, ни к собакам не подошла за всё это время. За чей грех она так ответила, кто и за что так сломал её душу?” – думал старик, возвращаясь домой.

Жизнь у Кырсы начиналась прекрасно. Её мать была лучшей собакой в питомнике. За умные глаза и за белый с желтизной, без единого пятнышка окрас Хозяин назвал её Умкой. Быстроногая Умка была хорошей соболятницей, да и на лося отлично ходила, ни разу не упустила добычи. Поэтому Хозяин держал её в построенном для лучшей собаки логове на возвышенности. Оно огорожено сеткой и самое просторное, а лежанка сколочена вся из свежих досок. Когда у Хозяина были гости, он приводил их сюда и долго, с удовольствием, с огоньком в глазах расхваливал таланты Умки и рассказывал о том, у кого и где её детёныши стали лучшими собаками.

Для самых близких Хозяин выводил Умку из клетки. И тогда все собаки в питомнике чуть не сходили с ума. Те, кто на цепи, до того заливались лаем, что в конце только еле хрипели. А те, кто в вольерах, так и повисали на сетке. Только одна собака, Чара, не принимала участия в этих приветствиях и пряталась в конуре. Она была старой примой этого питомника. Как-то раз за ней недоглядели, ощенилась на улице и отморозила соски, с тех пор у неё плохо выживало потомство.

Хозяин знал, что она великая охотница, много он с ней зверья добыл, но с тех пор, как он стал продавать щенят, его отношение к ней резко изменилось. Когда подходил к ней, уже не рассказывал, как прежде, чуть преувеличивая и с придыханием, о её достоинствах. Если кто и выражал интерес, то начинал с небрежного “эта собака”, и рассказ постепенно затухал. Даже стали плохо убираться в её логове, лаз, который она выкопала под сеткой у лежанки, второй год как не заделывали. Туда иногда залезали отбившиеся от матерей щенята и возились друг с другом. Старший Сын Хозяина, грузный и чернявый человек, её недолюбливал. Она слышала, как несколько раз он говорил отцу:

– Зачем ты держишь эту собаку, пора ей голову прострелить. У неё мало щенков, да и те, если выживают, хилые – из-за того, что у неё нет молока, и плохо идут на продажу, даром только корм изводим. Была бы вот как Умка. У неё щенки нарасхват идут. Вот это настоящая собака. А эту надо убить, – и важно расправлял широкие плечи.

Чара не дыша, жалко моргая глазами, ожидала, что ответит Хозяин.

– Пусть лежит. Ни одна собака ещё не добыла столько, сколько она, ни одной пока за ней не угнаться. Когда получим от Умки еще пару хороших сук, тогда и порешим. Умка с Кустуком обязательно должны дать хорошее потомство, – сказал тот и прошёл мимо, даже не взглянув на бедную Чару.

А раньше, когда приходили его друзья, или на охоте, она часто ложила голову ему на колени, и он, поглаживая её, взахлёб о ней рассказывал. Всегда у неё стоит перед глазами, как он после большой охоты, лоснясь от жира после обильного угощения, по-царски восседал перед своими собранными отовсюду компаньонами, льстиво следящими за каждым его движением, за каждым его словом. Если благоволил Баай Байанай (Дух тайги, покровитель охотников. – С.Ф.), начиналось великое пиршество, то, что называется трапезой Омоллоона, ысыахом Джергестея.

Сейчас ничего этого нет. С тех пор, как завелась эта гладко-белая, которая летит, как пущенная стрела, кончилась для Чары вольготная жизнь, и, вспомнив обо всём, она глубоко вздохнула. Все её сознание заволокли чёрные тучи злобы, ревности, ненависти ко всему, что вокруг по-новому зарождается и развивается. От своего бессилия она заметно исхудала. На осенней гоньбе, когда Умка остановила лося, она не присоединилась к лающей своре, отошла к лошадям и улеглась возле них. От накатившей злобы, ревности, чувства соперничества не притронулась к угощению, когда завалили-таки сохатого.

Два дня суетился Хозяин, подготавливая логово для беременной Умки. На третий день настала для хозяев большая радость. Не нахвалятся Умкой, которая принесла четырёх щенят. Чаара видит всё это. Старший Сын аж руками взмахнул: “Вот эти два щенка точь-в-точь как их отец Кустук”.

“Ну и что в этом такого? Если лечь под Кустука, то, конечно, похожего на него родишь”, – огрызнулась в душе на него Чара.

Когда щенки прозрели и вышли в вольер матери, началась другая суета. Понаплыли покупатели, пошли разговоры о торговле. Чара все это видит и слышит, и кровь в ней бурлит от злобы, и клянёт она свою никчемную жизнь. Дни идут, она стареет, а конец всё ближе. И ничто это не может остановить, все в жизни течёт, все меняется.

В это время и подрастала маленькая сучка, прозванная Кырсой за свой песцовый, как у матери, окрас. Все пришедшие любовались ею. Все её ласкали и гладили. Особенно любил её хозяйский Внук-Шалун. Брал Кырсу на руки, таскал её везде. Видя это, Хозяин прикрикнул на него:

– Ноо (сокр. от “нохоо” – грубое (часто шутливое) обращение к лицу младше себя по возрасту. – С.Ф. ), ты сильно-то не лапай её, она станет хорошей собакой, как её мать. У себя оставим. Она вот эту, Чару, заменит.

У Чары, как только он это произнёс, всё вскипело внутри. С этого дня у неё кусок в горло не лез. Однажды к Внуку-Шалуну пришли его друзья, и он выпустил щенков Умки из клетки, чтобы показать им. Радостные от свободы щенята разбежались по двору, и дети тоже погнались за ними. Один чумазый мальчишка побежал за Кырсой, несколько раз промахнулся, пытаясь схватить. Пробегая возле логова Чары, он загнал Кырсу в угол. Чуть было не поймал, но она успела юркнуть через лаз, который выкопала Чара, к ней в клетку.

Чара, которая до этого лаяла на детей, с остервенением  накинулась на Кырсу, искавшую спасения в её клетке, смяла и несколько раз схватила её зубами. Услышав её смертный визг, из дома выскочила хозяйка и, еле отбив щенка, занесла трясущуюся от ужаса Кырсу обратно в клетку матери. Она долго болела и превратилась в запуганного, дрожащего ото всего на свете щенка.

Её отдали парню Бааске, который пришёл по поручению своего начальника покупать щенка. Он долго не торговался, благо за ту скидку, которую хозяева сами ему давали, он мог покрыть тот ущерб хозяйским финансам, который нанёс, потратив по пути деньги на пиво.

– А что она такая пугливая? – только и спросил.

На что Хозяин ответил:

– Да собака её схватила, это скоро пройдёт.

Но страх у бедной Кырсы не проходил. Она глаз ни на кого не могла поднять, ни к кому не ластилась, ни с кем не играла, по краю забора, под кроватью – только там и были её стёжки-дорожки. Когда где-то собирались собаки и начинали свой лай, она вспоминала злобный рык Чаары, видела над собой её острые клыки и чувствовала ту страшную, обжигающую пламенем боль. Никакие ласки, никакое доброе отношение не могли восстановить её сломанный, разрушенный душевный строй. Тогда её показали ветеринару Уйбаану:

– О, её же сильно обидели в детстве. Это неизлечимо. Что человек, что животное, если у него с детства сломана душа, на всю жизнь у него остается это состояние вечной муки. Единицы могут с этим справиться, но даже если это случится, все равно душевные раны остаются. А каких добрых, видно, она кровей! За что это только, какую страшную злобу на ней выместили? Но она уже конченая. Скоро она умрёт, такие собаки очень сильно подвержены болезням, природа-матушка от таких очищается, – сказал старый ветеринар.

Так и случилось, у бедной Кырсы пошли опухоли, и к двум годам она умерла.

Значит, не за что бывает удержаться “отлетевшей” душе в этом подсолнечном мире, чтобы не только радоваться его красоте, но и отвечать на его суровые вызовы!

 

Перевёл с якутского Семён Феоктистов – Сэргэх Сэмэй.

* Рассказ сестры.

РЕДАКЦИЯ
РЕДАКЦИЯ
Литературно-художественный и общественно-политический журнал. Издается с 1956 года.

Читайте также

Популярное

Поэзия Валерий ДМИТРИЕВ   Восточная сказка Где-то в стороне восточной, В захудалом городке, Жила дева, непорочно, Всё, имея при себе. Жили там...